А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я Ё
A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
0 1 2 3 4 5 6 7 8 9
Выберите необходимое действие:
Меню
Свернуть
Скачать книгу Горячий снег

Горячий снег

Язык: Русский
Год издания: 2014 год
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 15 >>

Читать онлайн «Горячий снег»

      Уже в повестях «Батальоны просят огня» и «Последние залпы» Ю. Бондарев явил нам как бы новую эстетику в передаче подробностей боя. Красочные, поражающие силой внешней изобразительности картины боя – пикирующих бомбардировщиков, танковых атак, артиллерийских дуэлей – выделялись из всей огромной массы того, что писалось о Великой Отечественной войне, некоей уже «одушевленностью» этих рукотворных тварей, словно бы гигантских металлических насекомых – ползающих, прыгающих, летающих. Однако в этой плодотворной (и новаторской) тенденции была опасность увлечения именно изобразительной стороной в показе войны, что можно было бы назвать опасностью излишества мастерства.

Именно в «Горячем снеге» проза Ю. Бондарева окончательно теряет отсвет щеголеватости, лишается некоего желания писателя продемонстрировать свои изобразительные возможности. Он как бы осуществляет в художественной практике боевой принцип Суворова – сразу к цели, сближение, бой! Слова взрываются, страдают, мучаются, словно живые люди. Нет техники, нет мастерства: есть текучая, живая, гипнотизирующая нас жизнь.

Теряя избыточность красок, бондаревская эстетика в показе войны становится строже и от этого только наращивает внутреннюю изобразительную силу. Это позволяет автору в «двуполюсном романе» использовать стремительную смену планов, масштабов изображения, переходить от глубинного психологического анализа к свободной эпической манере, где события рассматриваются словно с огромной высоты.

Само появление романа «Горячий снег» сделало ненужной, отменило, показало бесплодной дискуссию об «окопной» и «масштабной» правде. Здесь обе эти правды слиты воедино, что и явило читателю целостную, не фрагментарную панораму Сталинградской эпопеи. В этом смысле особого внимания заслуживает образ командарма Бессонова. В критике говорилось о нем как о подлинном художественном открытии в литературе: это полководец, психолог, мыслитель. Присутствие Бессонова придает всему строю произведения не только широкую масштабность, но и резко усиливает в нем социально-философский характер. Однако главная черта командарма – его способность воплощать, аккумулировать в себе волю к победе, передавая ее бойцам и командирам.

В романе как бы два Бессонова. Один – внешний, явленный всем: официальный, сухой до черствости, говорящий скрипучим, неприятным голосом, безжалостно решающий судьбы людей. Какая-то смертельная волна – «извращенное право отнимать и дарить жизнь» – исходит от него. Но она же требует взамен своей платы, и платы жестокой.

Потому что «второй Бессонов» – это ведомая только ему внутренняя жизнь, мучительное путешествие души, тонко и высоко, можно сказать, музыкально организованной, которую больно царапает, оставляя незаживающие порезы, необходимость постоянной жестокости и необходимость «электризации» подчиненных, охваченных одним стремлением: выстоять, вытерпеть.

Стальной хваткой зажал в себе командарм любое проявление человечности как ненужной слабости. Он скрывает и «внезапный укол нежности» к командиру дивизии, двадцатидевятилетнему Дееву, который просит самому прорваться с автоматчиками к окруженным уже батальонам Черепанова; старается не внимать отозвавшемуся в раненой ноге толчком боли крику Ажермачева, отданного им под трибунал; отклоняет отношения «накоротке» с деликатным, мягким членом Военного совета Весниным. И если «второй» Бессонов все-таки хочет, пытается проявить слабость, «первый» тотчас останавливает его.

Не позволяя себе расслабиться перед другими, он сам судит себя с тою же, нет, с еще большей, чем остальных, требовательностью и жестокостью. Приходит неожиданная весть о гибели члена Военного совета, и командарм остается один на один со своими переживаниями, никому не давая права разделить их тяжесть. Только теперь он понимает, что в своих незаметных, но влиявших на ход событий поступках член Военного совета Веснин исходил из какого-то более высокого духовного принципа – и тогда, когда, оставаясь в тени, помогал ему освоиться в незнакомом коллективе и когда своим тактичным вмешательством спас жизнь молодому растерявшемуся танкисту Ажермачеву.

Вглядываясь в юные лица, слыша голоса на высокой ноте («как будто в училище рапортует»), командарм думает о своем сыне, младшем лейтенанте, пропавшем без вести с остатками 2-й ударной армии, которая была предана генералом Власовым.

«Плен, постыдный плен…» О том, что его Виктор в плену, Бессонов не знает, но это прекрасно известно немцам, распространившим листовки с фотографией худенького мальчика, остриженного наголо, в гимнастерке с кубиком младшего лейтенанта. Вмешательство тактично мудрого Веснина не позволит, чтобы эта листовка попала к несчастному отцу – она так и осталась у члена Военного совета до его гибели. Но о трагической судьбе бессоновского сына ведомо многим по эту сторону фронта. От начальника контрразведки полковника Осина и до Верховного Главнокомандующего Сталина, который лично назначает Бессонова командующим армией под Сталинградом.

Сцена встречи со Сталиным выявляет в Бондареве-художнике еще одну, неведомую нам доселе особенность его дарования: способность ввести крупную историческую фигуру с такой выверенной, осторожной правдивостью, что она своим «атомным весом», своей реальной тяжестью не «проламывает» основу романа, построенную на судьбах вымышленных героев.

Разговор Сталина с Бессоновым о «первых Каннах» в районе Сталинграда – это разговор двух полководцев, двух военачальников, один из которых превосходит другого масштабностью кругозора, знанием всей глобальной обстановки («Это он знает лучше меня, и, наверно, говорю я некстати», – подумал Бессонов). Но это и психологическое «прощупывание» нового командарма, который учился, а потом преподавал в академии одновременно с изменником Родины генералом Власовым и у которого (чего Бессонов не знает) сын попал в плен под Волховом. Острота мысли, зоркость, недоверчивость, раздражительность (упомянув о Власове, Сталин позволяет прорваться этому чувству), вера в непогрешимость своих суждений – все это накладывает глубокие, живые краски, смело распределяя свет и тени на портрете Сталина.

Кульминацией разговора является внезапный переход от помянутых Сталиным ставших жертвой клеветы военачальников (Бессонов подтверждает, что имел на это «свою личную точку зрения») к судьбе Виктора: «А что касается вашего сына, товарищ Бессонов, не будем зачислять его в списки пленных. Будем считать его пропавшим без вести… Мой старший сын, Яков, тоже в начале войны пропал без вести. Так что мы в одинаковом положении, товарищ Бессонов». И сразу после этого (внутреннее решение уже принято, упрямый маленький и худой генерал понравился Верховному, который «иногда позволял очень немногим из приближенных людей высказывать свое личное, свое особое мнение», – комментирует автор) Сталин неожиданно улыбается, лицо его становится мягким, домашним, добрым, тает латунно-жесткий холодок в его глазах.

До подлинно народного пафоса поднимается писатель в заключительных страницах романа, когда на выжженных, разбитых, но не мертвых позициях батареи появляется Бессонов, приказав взять с собой все имеющиеся в распоряжении Деева ордена. Он не может, не позволяет себе обнимать этих выживших, выстоявших героев, говорить им «растроганным голосом», как это делает взволнованный Деев. Все слова кажутся сейчас командарму никчемными, пустопорожними. Вручая им ордена Красного Знамени, он только способен «насилу выговорить»: «Все, что лично могу… Все, что могу… Спасибо за подбитые танки. Это было главное…»

В концовке «Горячего снега» достигается та степень трогательности, когда, сопрягаясь с особенным, жизненно близким тебе материалом, волнует то, что ранее могло бы показаться умилительным, сентиментальным. До эпического масштаба возвышаются фигуры артиллеристов, презревших саму смерть.

В одноименном фильме роль командарма Бессонова проникновенно сыграл народный артист России Георгий Жженов.

…В последние годы Юрий Бондарев создает лирические и одновременно философские миниатюры, своего рода стихотворения в прозе, в традициях Тургенева и Бунина, – «Мгновения». На события «перестройки» и последнего, «постперестроечного» времени писатель откликнулся жгуче-злободневными романами «Непротивление» и «Бермудский треугольник».

В своем интервью газете «Правда» от 6–9 февраля 2004 года Юрий Бондарев так определил сущность художественной литературы и задачу писателя: «Непоколебимо остается слово, как несмываемый знак, никуда не исчезающий, как тайна «философского камня». Талантливая книга из произведения искусства превращается в материальную реальность, в сущность земного бытия, подобно явлению природы. Да, серьезная литература утверждает свое национальное сознание в общем сознании мировой культуры – и в этом ее непреходящее значение…

Серьезная литература – поступок, божественная правда, если хотите, подвиг, который не способен на уступки, заискивания и поклоны. Правда не подвержена предательству, ибо она, правда, не может предать самое себя».

Лауреат двух Государственных премий СССР, Литературной премии имени Льва Толстого, Герой Социалистического Труда Юрий Бондарев остается верен русскому слову или, точнее, Слову, по самой сути бытия творящему свой мир, то художественное пространство, в котором торжествует правда жизни.

Олег Михайлов

Горячий снег

Глава первая

Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.

Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.

После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.

«Значит, я долго не увижу мать, – съеживаясь от холода, подумал Кузнецов, – нас провезли мимо…»

То, что было прошлой жизнью, – летние месяцы в училище в жарком, пыльном Актюбинске, с раскаленными ветрами из степи, с задыхающимися в закатной тишине криками ишаков на окраинах, такими ежевечерне точными по времени, что командиры взводов на тактических занятиях, изнывая от жажды, не без облегчения сверяли по ним часы, марши в одуряющем зное, пропотевшие и выжженные на солнце добела гимнастерки, скрип песка на зубах; воскресное патрулирование города, в городском саду, где по вечерам мирно играл на танцплощадке военный духовой оркестр; затем выпуск в училище, погрузка по тревоге осенней ночью в вагоны, угрюмый, в диких снегах лес, сугробы, землянки формировочного лагеря под Тамбовом, потом опять по тревоге на морозно розовеющем декабрьском рассвете спешная погрузка в эшелон и, наконец, отъезд – вся эта зыбкая, временная, кем-то управляемая жизнь потускнела сейчас, оставалась далеко позади, в прошлом. И не было надежды увидеть мать, а он совсем недавно почти не сомневался, что их повезут на запад через Москву.

«Я напишу ей, – с внезапно обострившимся чувством одиночества подумал Кузнецов, – и все объясню. Ведь мы не виделись девять месяцев…»

А весь вагон спал под скрежет, визг, под чугунный гул разбежавшихся колес, стены туго качались, верхние нары мотало бешеной скоростью эшелона, и Кузнецов, вздрагивая, окончательно прозябнув на сквозняках возле оконца, отогнул воротник, с завистью посмотрел на спящего рядом командира второго взвода лейтенанта Давлатяна – в темноте нар лица его не было видно.

«Нет, здесь, возле окна, я не усну, замерзну до передовой», – с досадой на себя подумал Кузнецов и задвигался, пошевелился, слыша, как хрустит иней на досках вагона.

Он высвободился из холодной, колючей тесноты своего места, спрыгнул с нар, чувствуя, что надо обогреться у печки: спина вконец окоченела.

В железной печке сбоку закрытой двери, мерцающей толстым инеем, давно погас огонь, только неподвижным зрачком краснело поддувало. Но здесь, внизу, казалось, было немного теплее. В вагонном сумраке этот багровый отсвет угля слабо озарял разнообразно торчащие в проходе новые валенки, котелки, вещмешки под головами. Дневальный Чибисов неудобно спал на нижних нарах, прямо на ногах солдат; голова его до верха шапки была упрятана в воротник, руки засунуты в рукава.

– Чибисов! – позвал Кузнецов и открыл дверцу печки, повеявшей изнутри еле уловимым теплом. – Все погасло, Чибисов!

Ответа не было.

– Дневальный, слышите?

Чибисов испуганно вскинулся, заспанный, помятый, шапка-ушанка низко надвинута, стянута тесемками у подбородка. Еще не очнувшись ото сна, он пытался оттолкнуть ушанку со лба, развязать тесемки, непонимающе и робко вскрикивая:

– Что это я? Никак, заснул? Ровно оглушило меня беспамятством. Извиняюсь я, товарищ лейтенант! Ух, до косточек пробрало меня в дремоте-то!..

– Заснули и весь вагон выстудили, – сказал с упреком Кузнецов.

– Да не хотел я, товарищ лейтенант, невзначай, без умыслу, – забормотал Чибисов. – Повалило меня…

Затем, не дожидаясь приказаний Кузнецова, с излишней бодростью засуетился, схватил с пола доску, разломал ее о колено и стал заталкивать обломки в печку. При этом бестолково, будто бока чесались, двигал локтями и плечами, часто нагибаясь, деловито заглядывал в поддувало, где ленивыми отблесками заползал огонь; ожившее, запачканное сажей лицо Чибисова выражало заговорщицкую подобострастность.

– Я теперича, товарищ лейтенант, тепло нагоню! Накалим, ровно в баньке будет. Иззябся я сам за вой ну-то! Ох как иззябся, кажную косточку ломит – слов нет!..

Кузнецов сел против раскрытой дверцы печки. Ему неприятна была преувеличенно нарочитая суетливость дневального, этот явный намек на свое прошлое. Чибисов был из его взвода. И то, что он, со своим неумеренным старанием, всегда безотказный, прожил несколько месяцев в немецком плену, а с первого дня появления во взводе постоянно готов был услужить каждому, вызывало к нему настороженную жалость.

Чибисов мягко, по-бабьи опустился на нары, непроспанные глаза его моргали.

– В Сталинград, значит, едем, товарищ лейтенант? По сводкам-то какая мясорубка там! Не боязно вам, товарищ лейтенант? Ничего?

– Приедем – увидим, что за мясорубка, – вяло отозвался Кузнецов, всматриваясь в огонь. – А вы что, боитесь? Почему спросили?

– Да, можно сказать, того страху нету, что раньше-то, – фальшиво весело ответил Чибисов и, вздохнув, положил маленькие руки на колени, заговорил доверительным тоном, как бы желая убедить Кузнецова: – После, как наши из плена-то меня освободили, поверили мне, товарищ лейтенант. А я цельных три месяца, ровно щенок в дерьме, у немцев просидел. Поверили… Война вон какая огромная, разный народ воюет. Как же сразу верить-то? – Чибисов скосился осторожно на Кузнецова; тот молчал, делая вид, что занят печкой, обогреваясь ее живым теплом: сосредоточенно сжимал и разжимал пальцы над открытой дверцей. – Знаете, как в плен-то я попал, товарищ лейтенант?.. Не говорил я вам, а сказать хочу. В овраг нас немцы загнали. Под Вязьмой. И когда танки ихние вплотную подошли, окружили, а у нас и снарядов уж нет, комиссар полка на верх своей «эмки» выскочил с пистолетом, кричит: «Лучше смерть, чем в плен к фашистским гадам!» – и выстрелил себе в висок. От головы брызнуло даже. А немцы со всех сторон бегут к нам. Танки их живьем людей душат. Тут и… полковник и еще кто-то…

– А потом что? – спросил Кузнецов.

– Я в себя выстрелить не мог. Сгрудили нас в кучу, орут «хенде хох». И повели…

– Понятно, – сказал Кузнецов с той серьезной интонацией, которая ясно говорила, что на месте Чибисова он поступил бы совершенно иначе. – Так что, Чибисов, они закричали «хенде хох» – и вы сдали оружие? Оружие-то было у вас?

Чибисов ответил, робко защищаясь натянутой полуулыбкой:

– Молодой вы очень, товарищ лейтенант, детей, семьи у вас нет, можно сказать. Родители небось…

– При чем здесь дети? – проговорил со смущением Кузнецов, заметив на лице Чибисова тихое, виноватое выражение, и прибавил: – Это не имеет никакого значения.

– Как же не имеет, товарищ лейтенант?

– Ну, я, может быть, не так выразился… Конечно, у меня нет детей.

Чибисов был старше его лет на двадцать – «отец», «папаша», самый пожилой во взводе. Он полностью подчинялся Кузнецову по долгу службы, но Кузнецов, теперь поминутно помня о двух лейтенантских кубиках в петлицах, сразу обременивших его после училища новой ответственностью, все-таки каждый раз чувствовал неуверенность, разговаривая с прожившим жизнь Чибисовым.

– Ты, что ли, не спишь, лейтенант, или померещилось? Печка горит? – раздался сонный голос над головой.

Послышалась возня на верхних нарах, затем грузно, по-медвежьи спрыгнул к печке старший сержант Уханов, командир первого орудия из взвода Кузнецова.

– Замерз, как цуцик! Греетесь, славяне? – спросил, протяжно зевнув, Уханов. – Или сказки рассказываете?

Вздрагивая тяжелыми плечами, откинув полу шинели, он пошел к двери по качающемуся полу. С силой оттолкнул одной рукой загремевшую громоздкую дверь, прислонился к щели, глядя в метель. В вагоне вьюжно завихрился снег, подул холодный воздух, паром понесло по ногам; вместе с грохотом, морозным взвизгиванием колес ворвался дикий, угрожающий рев паровоза.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 15 >>
Новинки
Свернуть
Популярные книги
Свернуть